«Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности». О. Генри.
— Где этот чёртов телятник, — фраза повторялась с каждым шестым или седьмым скрипучим шагом через снежную ночную целину, не вопросительно, а утвердительно. И всё твёрже вдавливала в сыпучую глубину сугробов уверенность в бесполезности поиска. Сипло скрипел бомж по кличке Каспаров, сосредоточив свою злую, монотонную уверенность на холодных и твёрдых кольцах снега, плотно набившегося под кромки шамкающих ботинок, кандально схватившегося за щиколотки.
Каспаров, имевший кличку за невнятно-шахматное прошлое и говорливо-оппозиционное настоящее, торил. В след шли ещё двое. Один звался красиво Мельхиором (Мелей), потому что когда-то отнял у бывшей жены столовые ложки, предполагая, что они серебряные. А потом огрёб незлых пиздюлей в ломбарде — не за попытку обмана, а за упрямство, происходившее от собственного заблуждения. Жена была косвенно отомщена, а он, в придачу к паре пинков, получил красивое новое имя для новой жизни. Как всякий бомж бывает крещён случаем в знак расставания с цивилизацией и с поиском смысла и Бога.
Третий бомж, самый незначительный, как бы терялся, таял позади, в ночной тусклоте светло-серого снега под тёмно-серым небом, — ежели бы Каспаров смотрел через плечо. Но Каспаров через плечо не смотрел, потому что Волька при кажущейся теряемости ещё ни разу не потерялся окончательно. Происхождения его погоняла никто не знал, включая носителя. Можно было бы предположить какую-нибудь фиглярскую связь этого Вольки с тем Хоттабычем, если бы кому-то была охота предполагать.
Но предполагать никто не хотел, все хотели найти заброшенный телятник — миф, рассказанный библейским старцем в валенках, бороде и завалинке. Старец, давно покинутый своим народом, проживал в избе, единственно уцелевшей от большой деревни, которая тяжело погибла в битве за урожай зерновых. Дед утверждал, что идти надо на запад, на два пальца левее Алголя, что в телятнике ещё можно найти топливо и сенную труху, что там есть деревянный пол островками и что островки эти не продуваемы жизненными штормами вследствие сохранившихся стен и крыши.
— Алголь, бля, это глаз Медузы Горгоны, — сказал Волька, вспомнив что-то из прошлой жизни. Дед в ответ пёрнул в завалинку, отчего вышло из деда больше нот, чем обычно, при стрельбе в воздух.
Каспаров остановился у мутного горизонта, внимательного его осмотрел и заявил, что никакой звезды нет. И что хрен им, а не Новый год в тепле.
Тут раздался во всём поле человеческий вой с нечеловеческими подвываниями, от воя проклюнулась дырка в небе и из дырки выставилась звёздочка с шестью лучиками, пятью обычными, коротенькими и корявыми, рабоче-крестьянскими, а шестым длинным, указующим, который ткнулся красивым морозным светом в гигантский снежный курган, почти уже заглотивший искомый телятник.
Вой всё выл на разных страшных частотах, и Каспаров, отвернувшись от горизонта к телятнику, сказал ему:
— Похоже, баба рожает…
И точно. Забравшись под курган, в тёмную и холодную утробу телятника, они нашли на дощатом островке: тёплое пепелище с чуть живыми, медленно перемаргивающими красными глазками; чуть живого от сивухи бомжа с чёрной бородой к потолку и закатившимися красными угольками; чуть живую от родов бомжиху, одетую пополам, только сверху. И очень живого, на красном поводке, большеголового младенца между бледно-голубых ляжек. Младенец, сияя кровавым пурпуром, орал — как смеялся.
— Ни хера себе, — сказал Меля, встал на коленки перед младенцем, оскалабился и перекусил гнилыми зубами пуповину. Младенец засмеялся ещё громче. Меля достал изнутри вонючей дублёнки пузырёк муравьиного спирту и полил на ранку. Младенец зашёлся в смехе.
Потом они носили ладонями снег, и вымыли им ребёночка. Потом завернули его в тошнотворное, но тёплое, с самого своего тела, тряпьё. Потом раздули угли, сели вокруг тепла и стали пить самогон за Новый год.